#ПроГероя. Комендант Берлина

Scan0837Это воспоминания о коменданте послевоенного Берлина (1946-1950гг.) — Александре Георгиевиче Котикове его дочери Елены (сейчас — монахини Анны), супруги моего племянника, художника, а ныне игумена Монастыря Св. Михаила Архангела, «что близ Углича, в бору». И его самого.
Портрет на обложке – автор немецкий художник, профессор Фишер.
Главный редактор журнала – Юрий Валентинович Куликов, бывший сотрудник нашего советско-болгарского журнала «Дружба».

В.М. Кузнецов

______________
КОМЕНДАНТ БЕРЛИНА

За почти 75 послевоенных лет накоплен огромный документальный материал, повествующий о Великой Отечественной войне. Написаны книги, созданы фильмы, живописные полотна… Но особый интерес представляют свидетельства участников сражений. открываются новые страницы истории. становится доступным то, что еще вчера было секретным. Сегодня мы предлагаем вниманию читателей рассказ о генерал-майоре Александре
Георгиевиче Котикове (1902-1981 гг.), на долю которого выпала тяжкая работа — возглавлять комендатуру в столице Германии с 1946 по 1950 годы. Воспоминания написали дочь, и сам Александр Георгиевич делится впечатлениями о тех годах (отрывок из неопубликованной рукописи): «Как ни противоречивы были чувства красноармейца на пути в Европу, в Германию, он верил в существование трудовой Германии, более близкой нам по духу. И нашел в себе и силы и мужество, и смекалку, чтобы отличить фашистского головореза, драпающего по дорогам Польши, Восточной Пруссии, от простого немца-труженика, пусть набитого предрассудками, но трудового человека, и освободил его от гитлеровского фашизма, от которого тот страдал не меньше других.
Наши недруги серьезно рассчитывали, что советский солдат начнёт отмщение немецкому народу. Они потирали руки от удовольствия в предчувствии близкого вооруженного столкновения с мирным немецким населением, когда бы они могли включиться в новую войну, но уже под предлогом защиты бедных немцев от русских… Но просчитались, наши воины, как только представлялся подходящий случай, находили общие интересы с немцами, оказывали им всяческую помощь. И жители присматривались к «оккупантам» — совсем не страшным, незлобивым, даже приветливым и добродушным… И, как бы не была ужасна минувшая война, как бы не отравляла она чувства людей, доброе начало в людях продолжало теплится и давать новые побеги, как у растения, под живительными лучами весеннего солнца…
…Для коменданта Берлина каждый день, проведенный среди жителей города, был не просто рабочим днём. От него требовалось такое напряжение сил — физических и духовных, на которое далеко не каждый руководитель способен. И генерал Котиков с честью выполнял свой боевой, трудовой. гражданский долг. Его линия поведения служила примером для многих, а его вклад в возрождение послевоенной Германии неоценим. Разве не говорит сам за себя тот факт, что имя бывшего коменданта Берлина до сих пор помнят в Германии и произносят с благоговением. Оно увековечено уже после смерти генерала в названии площади («Котиковплац») и школы в рабочем районе города. Думается, на всю жизнь запомнили берлинцы, как им, голодным и холодным, по приказу коменданта раздавали бесплатно пищу, одежду. Пищу так и называли «Kotikovessen».
Хочется думать, что со временем рукопись «Воспоминания коменданта Берлина» найдёт своего издателя. Такая книга, безусловно, будет интересна как для историков, так и для широкого круга читателей.

Всеволод Кузнецов, писатель

Вспоминает Елена Александровна Котикова (монахиня Анна)
«Что такое папа? Это не мама, теплая, мягкая, вкусно пахнувшая «Красной Москвой».
Папа, — это погоны и жесткий китель с колодками. Папа, — это когда мама становится напряженно веселой и какой-то слегка отстраненной, мы с сестрой остаёмся на тетю Таню, а они с папой едут в Кремль на приём. Мы, конечно, не спим, ждём, когда тихонько откроется дверь и чуть слышно пересмеиваясь, холодные с мороза, родители придут поцеловать нас на ночь. Мама шутливо ругает папу, как не стыдно, солидный, седой генерал в Кремле напихивает карманы кителя конфетами, спасибо, что не стал туда же пирожные пихать. Да, папа согласен, пирожные, пожалуй, не влезли бы, как жаль, они, наверное, были такие вкусные эти кремлевские пирожные. У папы уже чуть шероховатая щека, и от него тонюсенько попахивает коньяком. Папа, — это когда врывается в дом смолистый резкий запах, какой бывает только в детстве: так пахнет Новогодняя елка.
Под Новый 1953 год вместе с ёлкой появилась большая коробка, её еле притащил папин шофер. В коробке оказался телевизор «Ленинград» — один из первых. Слева у него был приемник, а справа маленький экран, он был не голубого, а какого-то нежно-зеленого цвета. Папиного шофера зовут «Бибик», и я не знаю фамилия это или такое прозвище. Он у папы бессменный, еще из Германии, это он вёз маму на аэродром, когда она должна была рожать Ланку. Ланка (Светлана), — моя старшая сестра, она родилась во время войны и мама летала рожать ее в Москву, в знаменитый роддом Григория Грауэрмана, что на Арбате.
Ехали они ночью, впереди шофер с сопровождающим, а мама с Ланкой в животе, — сзади. Бибик очень устал и уснул за рулем, впрочем, они все уснули, и машина врезалась в дерево. Разбилось ветровое стекло и сильно поранило офицера сопровождения. Бибик тоже пострадал, ему в грудь так вдавился руль, что он потом долго кашлял кровью, а мама с Ланкой ничего. Вернулись они к папе, когда Ланке было 6 месяцев, а еще через год родилась я, уже в Берлине.
Сначала, после Победы, папа с мамой и Ланой жили в городе Галле, а весной 1946 года пришел приказ о назначении папы на японский фронт. Мама тогда чуть с ума не сошла. Кончилась война, у нее был годовалый ребенок, и она ждала следующего, а тут вдруг гром с ясного неба. Но когда подали на подпись папины документы Г.К. Жукову, то он все переиначил. Оказывается, он давно искал подходящую кандидатуру на место коменданта Берлина, которое после трагической смерти Н.Э. Берзарина переходило из рук в руки, но никто долго в этой должности не задерживался. И тут вдруг — генерал Котиков. Жуков очень ценил папу, считал его во всех отношениях подходящим кандидатом. И родители переехали в Берлин, в Панков — на дачу немецкого «хлебного короля».
Я мало что помню о нашей жизни в Германии и совсем не помню папу, или я была ещё очень мала, или папа был слишком занят. Помню жёлтый песок, кустики помидоров, привязанные к колышкам. Очень жарко, у ворот стоит солдат с ружьем, а по забору — колючая проволока. Помню тёмную улицу в неверном свете качающихся фонарей, которые висят на протянутых между двух столбов тросах. Мы с тётей Линой, моей нянькой, идём встречать маму. Я вижу группу женщин, вот кажется, мамин плащик, кидаюсь вперед и, уже падая и рыдая, понимаю, что перепутала. Это не мама, а тетя Клава Морозова, она пытается меня успокоить, но я неутешна, ведь дороже мамы у меня нет никого на свете. Тетя Лина белоруска, из перемещенных лиц. Её угнали фашисты, на работу в Германию. Она маленькая, хрупкая, очень тихая, с нею связано слово «барба» — это такой лопух, который растёт у придорожного столба. Если его почистить, то откроется нежно-розовый кисленький стебелёк, это был ревень, но Лина называла его — барба.
Потом, осенью 1950 года, когда мы уезжали из Германии навсегда, Лина сошла с поезда в Бресте и поехала на родину. Было это ночью, и мы даже не попрощались, — мое первое настоящее горе. Не помню и того, как скатилась с лестницы и разбила голову, только шрам у меня остался навсегда. Не помню, как укусила меня собака Герда, немецкая овчарка, к которой я полезла играть во время кормёжки. А вот двух охотничьих собак, пятнистых куцхаров Рекса и Ральфа, я помню. Папа собак очень любил, впрочем, он любил всякую животину, но мама была против, и у нас в Москве никогда не было домашних животных. Ну что ж, маму папа любил все- таки больше, она отвечала ему тем же, и оба они очень любили нас — детей.
Впрочем, детей папа любил всех, он не давал прохода ни одному встречному карапузу: в карманах у него всегда были какие-нибудь конфетки, н после короткой, но содержательной беседы, папа одаривал ребенка конфетой. Почему родители этих детей так легкомысленно разрешали папе это делать, я не знаю, наверное, потому что он сам был большим ребёнком, очень открытым и подкупающе простым. Папу любили все. Его любили солдаты и сослуживцы, его любили соседи и бабки на рынке, с которыми он самозабвенно торговался, и за любви к искусству, и все у них обязательно пробовал.
Свою ненависть к фашистам он никогда не переносил на весь немецкий народ. Немцы народ благодарный. Когда хоронили папу в июле 1981 года, то за нашим похоронным автобусом ехала длинная вереница машин, потоком шли люди. Немцы были благодарны папе за то, что он смог понять их нужды, дать самоутвердиться, помог вернуть им жизнерадостность. Одним из первых объектов, утвержденным им к восстановлению, стало здание Берлинской оперы. Папа считал, что если сердце открыто прекрасному, то в нём скорее найдётся место добру. Директор Берлинской оперы потом, много лет подряд, присылал папе на день рождения букет темно-красных роз. Но узнали мы об этом только в 1965 году, когда папу с нашей делегацией выпустили в Германию на празднование 20-летия Победы.
Существует в немецком языке нарицательное слово «котиков эсссн», так назывался паёк, который советское командование раздавало голодным берлинцам. Папиным именем названа площадь с детским садиком «Котиков-плац». Посреди площади разбит скверик.
Впервые папу я помню в поезде, в большой круглой комнате, которая называлась салон-вагон, он в белом кителе, стоит и смотрит в окно. Потом мне рассказывали старшие, что когда поезд пересёк границу и встал посреди русского поля, люди выбегали из вагонов, плакали, вставая на колени и целовали родную землю. Долгих пять лет они ждали этого дня. Что же за причины подвигали их жить на чужбине, когда дома так много дел?.. Читаем Евангелие от Луки, глава 6, стихи 31-36: «И якоже хощеше да творят вам человецы, и вы творите им такожде. А аще любите любящих вы, кая вам благодать есть; ибо и грешницы любящие их любят. И аще благотворите благотворящим вам. кая вам благодать есть, ибо и грешницы тожде творят. И еще взамих даете, от нихже чаете восприяте. кая вам благодать есть, ибо и грешницы грешником взаим давают. да восприимнут равная. Обаче любите враги ваша и благотворите и взаим дайте ничегоже чающе: и будет награда ваша многа и дете сынове Вышняго».
Папа мой происходил из крестьян Тульской губернии. Белёвского уезда, позже он стал почетным гражданином г. Белева, его имя получила городская улица. Название деревни я от него, честно говоря, никогда не слышала (село Бакино). Когда мы приезжали в Москву, то папины родители, дедушка Георгий Дмитриевич и бабушка Марфа Гаврильевна, уже жили под Москвой и держали козу. У бабушки с дедушкой было много детей, но в живых осталось только двое последних, Саня и Ваня, остальные умерли ещё детьми. Саня был старше брата года на два, тогда он был совсем маленьким, как-то раз по носу его тюкнул «Мальчик» — мерин, и тюпка носа совсем отвалилась. Когда он весь в крови и соплях прибежал домой, бабушка промыла рану спитым чаем и перевязала чистой тряпицей. С тех пор у папы был потрясающий профиль (ах, герр-генерал!) и шрам на носу. Саня окончил 4 класса церковно-приходской школы и страстно хотел учиться дальше. В 1917 году, прибавив себе год. он из пастушков удрал в Москву. В Москве папа встретил революцию, в которой его больше всего потрясла «раненая» пулей икона. Но революцию он принял всем сердцем, как истый пролетарий. С этим настроением из Москвы Саша Котиков вернулся к себе в деревню, где с другими ребятами организовал комсомольскую ячейку. И вот жизнь его пошла по новому руслу. Учиться ему очень хотелось, и он поступил на рабфак. Кроме учения ребятам хотелось что-то сделать для души, и они организовали театр; вдохновителем и режиссером которого стал опять же неутомимый Саша. Поставили они пьесу, не какую-нибудь. а «Свадьбу Кречинского. Спектакль очень всем понравился, вызвали Сашу на заседание ячейки и говорят: «Молодец, Саня, дерзай дальше, только теперь уже напиши свою пьесу о современной жизни, и чтобы она была не хуже, чем у Сухово-Кобылина.
Писателя из папки не вышло, зато вышел хороший политрук. Так получилось, что папе пришлось стать военным. Он всегда сожалел о том, что не приобрел никакой гражданской профессии, и хотя окончил, как он говорил, 3 академии, но учиться приходилось урывками. Папа всегда шёл туда, куда его пошлют, и в этом послушании, может быть, сберег его Господь от неправедных поступков.
Судьба моего отца буквально легендарна. Папа участвовал в продразверстке и сопровождал эшелон хлеба, который комсомольцы подарили Ленину, к партийному съезду. И вот в Большом театре папе вдруг стало плохо, отвезли в Кремлёвку — тиф. Он выздоровел и был, как переболевший, отправлен в тифозные бараки. Хотел папа стать летчиком, но опять что-то помешало, хотя он и учился в Качинском лётном училище — на пилота-штурмана. Папа воевал на Военно-Грузинской дороге, где были свои трудности, не хватало воды, а местное население предлагало только чачу (водку). Было очень плохо с продовольствием, и однажды папа сварил солдатам черепаху. Говорит, было похоже на курицу. Был папа и на Финской войне, но рассказывать об этом не любил. Да и вообще они, военные, не любили говорить о войне, больше вспоминали что-нибудь смешное.
Только одно я знаю точно, что никогда. ни при каких обстоятельствах, мой отец не поступился ни честью, ни совестью, как впрочем, большинство наших военачальников, я в этом уверена.
По приезде в Москву, мы поселились в Благовещенском переулке, первый переулок налево, если идти от площади Маяковского к центру по Тверской, тогда улице Горького. То было еще довоенное папа-мамино жилище, что-то вроде казарменной малосемейки. Опять часовой стоял у ворот, только не было колючей проволоки на заборе. Всю войну в этой квартире прожила бабушка, мамина мама Мария Ермолаевна Крутько (в девичестве Полякова). Бабушка была старше папы лет на 6-7 и существовала какая-то чёрная кошка, которая пробежала между ними. Они, Боже упаси, не ругались, но и не дружили. Бабушка была очень прямая, гордая, даже суровая. Родилась она в Белой Церкви, местечко пол Киевом, в казачьей семье, а замуж вышла 18-ти лет за директора женской гимназии Петра Григорьевича Крутько. Кроме директорства, дедушка регентовал в церкви, где один из бабушкиных братьев был дьяконом. Младший брат бабушки, Алёша, был чудесным столяром-краснодеревщиком. Столярничал он как в церкви, так и в гимназии. У бабушки родилось трое детей: Николай, Надежда (моя мама) и Олечка, которая умерла еще маленькой.
Мама родилась в 1917 году, а в 1920-м дедушку убили и семья стала страшно бедствовать. Бабушка решилась на отчаянный шаг:оставить маленькую Надю на руках у дяди Алёши; а самой с Колей идти на заработки. Так бабушка с моим будущим дядей Колей уехала в Донбасс, а мама 5 лет жила у дяди Алёши, потом ее передали другому брату бабушки в Тифлис, где было посытнее. Там был белый хлеб и много фруктов. С тех пор мама всегда ела фрукты с хлебом, особенно арбуз, и говорила, что это очень вкусно. Из Тифлиса мама, будучи подростком, переезжает в Феодосию, к тете Наташе, у которой муж работал паровозным машинистом, и была дочка, мамина родственница. От этих перемещений у мамы осталось очень тяжёлое впечатление, и, может быть, этого папа и не мог простить моей бабушке.
В 15 лет мама уехала в Москву, там, в 1939 году, познакомилась с папой, когда началась война, то было ясно, что на фронт они поедут вместе. Но вместе на фронте они оказались только в 1942 году. В нашем альбоме с военными фотографиями есть только одна надпись, тоненько, карандашом: «Надюша приехала», и мама, стриженая под мальчишку, в гимнастерке с тугим ремнем и счастливо-лукавой улыбкой родных глаз.
Наступило 1 сентября 1953 года. Уже целый год я знала. что пойду в школу, как моя сестра Ланка, но ведь не в один с ней класс, а совсем к чужой учительнице, которую я не знаю. До сих пор я не могу спокойно слышать запах осенних цветов: флоксы, астры, георгины, гладиолусы — это мой школьный букет. Я стою перед папиным фотоаппаратом и еле сдерживаю слезы. На мне форма с белым, нет не белым, а нежно кремовым фартуком, который сшила бабушка. Рядом стоит Ланка, но ей хорошо, она уже всё знает, а я — ничего. Писать и читать я не люблю, только считать, но дело даже не в этом. Тогда от детей никто не требовал подготовки в школу, детских садов было очень мало. Я помню, как мама водила нас на Зубовскую площадь к «мадам», то была настоящая француженка, жена профессора химии. Жили они в деревянном доме напротив академии. Она держала «группу», так это тогда называлось. Учила она нас рисовать по клеточке разных свинок, гуляла с нами в сквере с желтыми листьями, которые так пряно пахнут под дождем, болтала по-французски, и мы с ней болтали. Я помню только несколько слов: жерди, меккрэди, лимани и ешё как звался арбуз — ля пастэк.
Прогулки наши кончились очень быстро, потому что профессорские студенты нечаянно разбили у него в шкафу колбу с ртутью, в доме оставаться было опасно, и профессор куда-то переехал. Но было это еще тогда, когда мы жили в Благовещенском переулке. А теперь я шла и очень боялась. В школу нас повез папа на своей служебной машине. Надо было ехать мимо Мариинского мосторга. почти до театра Советской армии, потом свернуть направо к маленьким домикам с сиренью и войти во двор. Школа была большая пятиэтажная, из красного кирпича, у входа большое крыльцо, с него кто-то говорит речь. Папа держит меня за руку Но вот пошли дальше, правой рукой я прижимаю к груди букет, в левой у меня портфель, там лежит пенал, который папа сделал сам, вырезал из деревяшки, ошкурил, покрыл лаком, в пенале лежали карандаши, простой и двойной, с одного конца красный, с другого синий, их наточил тоже папа. Меня ставят в первую пару — я выше всех ростом, учительница берёт мою напарницу за руку и мы идём. Входим в вестибюль и поднимаемся но лестнице. Сердце моё замирает, сейчас мы свернём за угол — я оборачиваюсь:внизу стоит папка, фуражка съехала на затылок, ноги чуть расставлены, руки уперты в бока. Больше я не выдерживаю и с истошным криком: «Папа» кидаюсь вниз по лестнице. Первый урок в первом классе мы сидим с папой за одной партой — учительница разрешила. Папа похлопывает меня по руке, я очень его огорчила, но он не сердится, не может он сердиться на своего Гавроша. а еще раньше Черчилля (за необыкновенное сходство моих трех загривков с премьер-министерскими). Не может он сердиться на своего мальчика, который родился девочкой, и был всегда ребенком наоборот. Не мог он сердиться на своего домашнего философа, которому надо всё знать, всю правду обязательно. Папа не сердится, он умеет только любить, трогательно опасаясь навредить или недодать, или, не дай Бог, испортить. Папе некогда заниматься детьми, и он чувствует ужасную вину перед нами. Маме папа доверяет вполне, хотя иногда смотрит на её эксперименты с подозрением. Маму легко надуть, порой она излишне доверчива, иногда напротив, становится беспочвенно подозрительной. Мама старается нас воспитать, чтобы не стыдно было людям в глаза смотреть.
Папе не всё нравится в нашем воспитании, но он смиряется, — не можешь сам, не мешай другому. Для папы главное, чтобы мы учились. Больше и лучше, чем они с мамой. У нас есть всё, и поэтому от нас требуют многого. Нам неприлично плохо учиться, нас не будут ругать, но не будут и уважать. И мы стараемся. Не сделать уроки или не пойти в школу можно только, когда болеешь. А болеем мы часто. Корь, ветрянка, стоматит. воспаление легких, коклюш — чем мы только не переболели, буквально, за два года. Болеем мы тяжело и всегда вместе. Болеем мы не в детской, а в мама-папиной спальне. Родители кладут нас между собой, и не спят ночами, меняя нам бельё. Во время болезни мне всегда снятся три кошмара. Первый, жёсткий, как проволока, в котором вертикально движется и звенит тонкая, белая спичка. Второй про трубы, они тяжелые, стальные и медленно вращаются друг другу навстречу. Во втором сне я задыхаюсь. Третий сон тихий, беззвучный, жуткий. Я вижу себя со стороны. Я лежу на кровати, на чужой узкой железной кровати, далеко-далеко, в палкой кромешной мгле, вокруг ничего, — чёрная пустота. Сны мне снятся беспрерывно, чаще первые два, я хочу вырваться из них, и не могу. У папы очень узкая, сухая и прохладная ладонь, она ложится мне на лоб. Кошмар уходит, я засыпаю.
Однажды я очнулась в спальне одна. Ланка уже выздоровела, как сквозь вату, слышу голоса в гостиной, открываю дверь, и прямо в пижаме, иду к столу. У папы друзья — это какой-то праздник, все начинают меня передавать с рук на руки, ждали кризиса, но теперь я буду выздоравливать.
Когда мы жили в Марьиной Роще, к нам часто приходили папины друзья. Всё это были люди, приехавшие вместе с нами из Германии. Среди них был папин повар, к сожалению, я не помню его имени, но впоследствии он стал шеф-поваром ресторана «Прага». Он был худенький, небольшого роста и очень вкусно готовил. Папа рассказывал, что когда делался проект Трептов-парка, Е.В. Вучетич попросил выделить ему какого-нибудь солдата и ребёнка, чтобы он мог делать эскизы для своей знаменитой монументальной скульптуры — русский солдат, со спасенной им немецкой девочкой на руках. С детьми и свободными от службы солдатами в то время было плоховато, поэтому в качестве модели комендант Берлина предложил повара и свою златокудрую дочь Лану — Светлану. Конечно, ни тот ни другой не могут похвастаться, что это они увековечены в монументе, но эскизы делали именно с них.
Застолья в то время были шумными, много пели и танцевали. Танцевать, правда, было особенно негде. А вот петь папа очень любил. У него был приятный мягкий тенор, и я никогда не забуду, как он пел: «Когда я на почте служил ямщиком», или Лермонтова:
Выхожу один я на дорогу.
Предо мной кремнистый путь блестит.
Ночь тиха, пустыня внемлет Богу.
И звезда с звездою говорит…
Мама тоже пела красиво, но она больше любила шутливые украинские песни, пели они и вдвоём с папой. Вообще, они оба были люди веселые, вот только много веселья им от жизни не выпало.
Очень скоро папа заболел, и заболел тяжело. Мы и раньше ездили к госпиталь, в Архангельское. Во время войны там лечили раненых, а был госпиталь санитарного типа, где восстанавливали здоровье военные, после тяжёлых болезней. Болеть папа начал давно, сразу после войны, но он был ещё достаточно молод и лечиться не любил. Он рассказывал, что однажды не мог уснуть несколько дней, не помогало ни одно снотворное, и тогда лечащий врач прописал ему колоть дрова на морозе. Он колол до изнеможения, после чего проспал 30 часов подряд. Архангельское стало как бы папиным вторым домом. Чудесное место! Госпиталь построен на территории Юсуповской усадьбы, а село с церковью Михаила Архангела — слева от дороги, чуть не доезжая госпитальных корпусов. С этим местом у меня связано любопытное событие. Приезжали мы к папе обычно не одни, а с папиными друзьями: Очкины, Курмашовы. Морозовы… Мы гуляли по берегу Москвы — реки, ходили кататься на лодках, холили к барскому дому. Один раз. когда я схватилась за решетку усыпальницы дочери Юсупова (внутри стоял красивый мраморный памятник, и я его очень любила рассматривать). Моя рука ощутила что-то мерзко-мокрое. Оказалось дохлый уж. Я испугалась. а папа смеялся и журил меня — трусиху. Ели мы то, что привезли с собой, а пить ходили в очень вкусно пахнущий магазинчик, где с сиропом продавали не просто газировку, а минеральную воду, кто какую любил. Ещё там стоял огромный шоколадный набор с оленем, я даже не помню, купил его кто-нибудь нам, или мы только мечтали об олене. Но это было тогда, когда папа отдыхал в Архангельском, а теперь он болел и лежал в палате. У папы было больное сердце, и он всегда носил с собой маленькую жестяную коробочку с кусочками сахара, на которые был накапан валидол — папин запах.
В нашем доме в Марьиной Роще почти никогда нс работал лифт, папа просил поменять нашу квартиру на 5-м этаже на другую, пониже. Однажды он посадил меня в машину и мы поехали на Сокол. Тогда был такой фокусник-иллюзионист Сокол, но оказалось, что он не имеет отношения к названию станции метро, тогда конечной. Сокол — так назывался поселок, который теперь попал в черту города. Там, на Соколе, в «генеральском доме» папе дали квартиру на 2-м этаже. Она состояла из анфилады смежных комнат, которые все выходили в длиннющий коридор, кухня была маленькая, а прихожей не было вовсе, зато была отдельная кладовка с мусоропроводом, в которую выходило сразу 2 или 4 квартиры, смотря по их расположению в подъезде. Папе не хотелось переезжать, но так было надо. Он купил мне в утешение плетёную из пластмассовых ремешков сумочку, и мы угрюмо отправились собирать вещи. В этом доме папа прожил до своей смерти в 1981 году, там до сих пор живёт моя мама с моей дочерью Александрой и её семьёй. На доме висит много мемориальных досок. (Ах, никто не вспомнил, мой дорогой папа, даже в этом, 2002 году, когда тебе исполнилось бы 100 лет, что почти 30 лет, ещё служащим генералом, среди других и ты с семьей жил в этот доме…)
В каждом подъезде было по два входа: парадный и чёрный. Над нашим парадным подъездом помещалась большая комната, которая была как раз в нашей трехкомнатной квартире. Все остальные квартиры были двухкомнатные. Наша семья, по сравнению с остальными, жила шикарно. К этому времени мы опять стали жить с бабушкой, и нас было пять человек в семье. А в такой же как у нас квартире на девятом этаже жили три семьи: вдова подполковника Данченко с дочкой Наташей; капитан Петрунин с женой, дочкой и тёщей; майор Данько с женой и тремя детьми. Правда, лет через 5-6 их расселили по отдельным квартирам. А тогда я просто поражалась, как они умещались все в такой тесноте. По правде говоря, редко кто из москвичей жил в те годы лучше. Мой муж. Сергей Борисович Симаков, рассказывал. что у них в Лучниковом переулке жило практически 3 семьи в одной комнате: дедушка с бабушкой, он с папой и мамой, его дядя с женой и дочерью, и ещё где-то помещалась домработница. Но и это было не самое худшее. У нас в классе мало кто жил в кирпичном доме, большинство семей ютилось в бараках, где не было ни воды, ни туалетов, ничего из удобств, кроме керосинки.
Наш дом строился не сразу. Перед войной была выстроена та часть, которая выходила на Ленинградское шоссе, наше крыло после войны уже строили пленные немцы, оно выходило окнами на Всехсвятскую церковь, окруженную большим кладбищем; а году в 60-м было пристроено ещё одно крыло, по улице Алабяна. Весной 1954 года, когда мы переехали на Сокол, двора у нас никакого не было, а текла по задворкам нашего дома грязная речка — Таракановка, по берегу которой стояли бараки. Речка текла мимо кладбища к Новопесчаной улице. Её потом очень быстро забрали в трубу, половину кладбища срыли и поставили на этом месте гаражи. На пустыре перед бараками были три глубокие воронки, они были наполнены водой, и мы плавали по ним на плотах. Вообще на Соколе было весело. Все время что-то строилось, менялось, и мы, конечно, везде лазали и устраивали себе какие-то штабы, жилища, логова, сносили туда, какую придётся стащить со стола снедь, и все это вместе поедали. На улице мы толклись постоянно, но и учились хорошо. Когда я была во втором классе, школы сделали смешанными, и к нам пришли мальчишки, все с бритыми затылками и челочками на лбу. С мальчишками мы не дружили — это было не принято, но влияние друг на друга мы оказывали несомненное.
Папочка мой все больше болел и в 1955 году был выведен в отставку. Правда, он этого слова не любил, а всегда поправлял что он не отставник, а генерал запаса. Когда я спрашивала, какая в этом разница, то он говорил, что «если чего случись», ему надо быть готовым снова встать в строй. Но пока ничего не случалось, папа занялся гражданскими делами.»

Вспоминает Сергей Борисович Симаков (Игумен Рафаил), зять генерала Котикова
«Осенью 2003 года в наш деревенский дом в Загайново приехал депутат Госдумы Анатолий Николаевич Грешневиков. Среди прочих разговоров он припомнил, что мы готовим к изданию книгу воспоминаний Александра Георгиевича. Матушка Елена в тот день много рассказывала об отце, о его возвращении в Москву, о его кончине, о том, как чтут его память немцы.
Тогда Анатолий Николаевич и посоветовал ей записать эти ее воспоминания. Матушка Елена стала вести записи. Часть из них сегодня публикуется. Жить ей оставалось меньше года. 24 сентября 2004 гола она отошла ко Господу в Московском хосписе, будучи уже монахиней Анной. Похоронена была за алтарем нашего Победительного храма, рядом со своей матерью Надеждой Петровной Котиковой, умершей годом раньше в нашем деревенском доме (Александр Георгиевич был похоронен в Москве, на Кунцевском кладбище). И рядом с прахом своей сестры Светланы Александровны Котиковой, по просьбе матушки Елены перенесенным из Москвы на наше кладбище. Светлана Александровна — та девочка, в Трептов-парке, которую держит на руках русский воин.
Когда через три месяца после матушкиных похорон мощный кран водрузил на сорокаметровую высоту нашей, постоявшей полвека обезглавленной, церковной колокольни огромную главу с крестом, показалось мне, что с последним скрежетом болтов, соединивших с колокольней сверкающую луковицу с крестом, с грохотом сошлись разорвавшиеся когда-то звенья в цепи русской истории, так плотно соприкоснувшейся с жизнями наших семей.
…С тестем своим, так уж получилось, я встречался редко. Разговоры сводились всё больше к обыденным делам, которые шли из ряда вон плохо. Работа, что у меня, что у жены, по окончании Московского архитектурного института, была крайне не интересной и совсем не денежной. Ни о каком творчестве, в котором мы. буквально купались шесть лет, учась в институте, и думать было невозможно. Наши родители видели, что мы мечемся в кругу безвыходном, и всеми силами старались и утешить нас и поддержать. В «генеральской» квартире на Соколе я бывал наездами. Мы тогда снимали комнату в Телеграфном переулке, в коммуналке.
До серьезных бесед с Александром Георгиевичем дело не доходило. Его вообще в семье не принято было тревожить. Болел он серьезно и давно. На страже его спокойствия стояла супруга Надежда Петровна, которая пресекала все попытки, могущие растревожить, взволновать мужа. А порасспросить бывшего коменданта Берлина, мне, конечно, хотелось. Этого так и не удалось, к прискорбию моему, сделать, как и не удалось сразу после его смерти получить в руки его рукописи, которые он нам с женой давал, частями, редактировать. Всё было сокрыто и заперто где-то и только лет через пятнадцать Надежда Петровна неожиданно передала всё, что осталось из написанного Александром Георгиевичем, мне. Тогда я радовался, как ребенок игрушке, перебирая тяжелые стопки писчей бумаги, мелко исписанные почти неразборчивым почерком. За пятилетний срок я набело переписал рукопись только из одного чемодана.
Из рассказов жены моей Елены я знал, что когда они приехали из Берлина в Москву у Александра Георгиевича начались проблемы. Его чуть ли не отдали, как и многих тогда, находившихся в общении с иностранцами, пол суд, а спас его от преследований, его соратник, маршал Жуков. Он же, прежде, рекомендовал генерала Котикова на должность коменданта Берлина, а до того, — начальником Управления советской военной администрации в провинции Саксония-Анхальт, хотя поначалу, хотел забрать его на японский фронт. В семье рассказывали, что не посылать мужа умоляла маршала Надежда Петровна, на руках которой была новорожденная Светлана. Возможно, что и не родиться бы тогда их дочери Елене, моей будущей супруге, а родилась она 24 октября 1946 года в Берлине.
После переезда в Москву фактически закончилась военная карьера Александра Георгиевича. Жизнь и стремления генерала сосредоточились, в основном, на воспитании дочек, а потом и внучки Сашеньки.
В шестидесятые годы о нём вдруг вспомнили. Оказалось, что с тех пор. как он вернулся н Москву, на его имя, в день рождения, директор Берлинской оперы присылал огромный букет цветов. Ведь здание Оперы было восстановлено одним из первых — при коменданте Котикове. Только букеты эти он стал получать лет, эдак, через 20. Оказалось также, что в ГДР на имя генерал-майора Котикова переводились деньги, причитавшиеся ему за немецкие, гэдсэровские награды, которых у него было немало.
И вот генерал-майора Котикова приглашают в середине 60-х в Берлин. В его семье три женщины. Он, получив деньги за награды, идёт по магазинам и скупает в одном из них все, какие там оказались кофточки, а в другом множество обуви, определяя размер на глаз. Надо ли говорить о разочаровании. постигшем дамскую часть семейства. Правда, кое-что всё же кому-то и подошло.
Во время одной из прогулок по Берлину к нему кинулась пожилая женщина со словами: «котиков эссэн», «котиков эссэн». Оказалось, она помнит генерала, распорядившегося подкармливать население из солдатских походных кухонь.
Потом вместе с Александром Георгиевичем в Германию ездили дочь Светлана и внучка Саша. После одной из таких поездок вместе с писателем Б. Полевым и вдовой первого коменданта Берлина Н.Э. Берзарина, мы с Еленой встречали их в квартире на Соколе. Привезли в тот раз множество подарков, фотографий, делились впечатлениями. Уже поздно вечером Александр Георгиевич рассказывал мне о том, как решался вопрос об установке памятника в Трептов-парке. Проектов было много; среди вариантов предлагалось сложить огромную груду искореженного оружия, или установить использованные орудия в сторону Запада, с определенным намеком. Но ото всех этих «авангардных» предложений отказались.
Запомнился еще один, очень тяжелый для меня день, когда жена с дочкой поехали в музыкальную школу, и в квартире никого не было. Я привез портфель с книгами, чтобы сдать их в букинистический магазин — деньги были на исходе. Ушёл, оставив в квартире свои рабочие бумаги и недавно приобретенное мною «с рук» маленькое Евангелие, в зеленой пластмассовой обложке, бельгийского издательства «Посев». Книги у меня почти все приняли, а оставшиеся. потихоньку купила какая-то женщина. Кризис полного безденежья отодвинулся, и я даже приобрёл небольшую монографию о Рембранте, с репродукциями тех его картин, которых я никогда не видел. Когда же я вернулся в квартиру, то увидел, что в ней темно, и кроме Александра Георгиевича, никого ещё нет. Он стоял в полумраке большой комнаты, и я, к ужасу своему, заметил в руках его Евангелие.
Людям нашего поколения не надо объяснять значение словосочетаний «самиздат», «антисоветчина», или, например, что такое издательство «Посев». За ними брезжило, если и не препровождение за колючую проволоку, то, вполне возможно, переселение из Москвы, за 101-й км.
Конечно. Александр Георгиевич перепугался за свою дочь, за свою семью. И, наверняка знаю, что больше всего его возмутила тогда «идеологическая» сторона обнаруженного. Будь это Евангелие издано в Московской Патриархии. Разговоров бы никаких не было.
Александр Георгиевич взволнованно говорил о том, что они не только боролись за освобождение от нечисти своей Родины, но и за ограждение нас, своих детей, последующих поколений от «тлетворного» воздействия. И еще, конечно, серьезным ударом было открытие, что его дочь с мужем, несмотря на всю мощь коммунистической пропаганды, подались в, казалось бы, находящуюся в такой немощи и дремучести, почти забытую, церковь.
Александр Георгиевич видел в нашем доме потом и иконы и церковно-славянские книги, поощряя нашу тягу к изучению русской истории. Как-то перед 500-летним юбилеем Куликовской битвы мы с ним, с помощью карты, разрабатывали маршрут, по которому я с нашим другом Дмитрием Константиновым хотел отправиться на Куликово поле, почти на родину генерала.
Жена передавала мне рассказ отца, как тот, будучи красноармейцем, плакал, когда увидел, как другой красноармеец выстрелил в икону.
Незадолго до кончины в госпитале, в Сокольниках, куда мы с женой ходили к нему от своего дома на Рижской, он, в присутствии Надежды Петровны, говорил, что мы в своих убеждениях и устремлениях, скорее всего, правы, и он очень хотел бы жить нашими интересами. Особенно Александр Георгиевич взволнованно стал говорить об этом. когда узнал, что мы хотим купить дом в деревне, и уже присмотрели его.
Сначала крестились мы с женой, потом крестили дочку Сашу, затем мою маму, но уже после его кончины. Дом в Загайнове, под Угличем, оформили тоже позже, в 1991 году. Господь призвал нас на постоянное Ему служение в храме Архангела Михаила, недалеко от которого промыслительно нам было даровано сельское жилище.
Сейчас, когда я пишу эти строки, когда нет уже со мною ни коменданта Берлина, ни его жены, ни его дочерей, мне кажется таким значимым давнишний разговор с Александром Георгиевичем в квартире на Соколе, когда я увидел его в дверном проеме, на фоне огромного арочного окна, половину которого занимала плывущая в сумерках Всехсвятская церковь, — увидел поникшего, как-то сжавшегося, большого красивого человека, растерянно держащего в протянутых ко мне руках Евангелие.
Александр Георгиевич говорил, что быть военным, вовсе не профессия, — такой профессии, такого дела у человека, в сущности, быть не должно. Он сам мечтал быть, кажется, кем угодно, только не военным, только бы была мирная профессия. Но жизнь прожил солдатом.
Так что пришлось ему свое умение все делать красиво, хорошо и добротно направить на исполнение семейных обязанностей. В жизни мягкий, деликатный человек, он был совершенным бессеребренником, и если бы его не останавливала супруга, заботившаяся об уровне, хоть какого-то благосостояния в семье, то раздал бы, кажется, все до последнего. Мастерил он дома замечательные кухонные ножи, разделочные доски, удочки и снасти к ним…»

Поделиться в соц. сетях

Опубликовать в LiveJournal
Опубликовать в Мой Мир
Опубликовать в Одноклассники
Запись опубликована в рубрике ЛИСТАЯ ПРОШЛОГО СТРАНИЦЫ, МЫ ПОМНИМ с метками , , . Добавьте в закладки постоянную ссылку.

4 комментария: #ПроГероя. Комендант Берлина

  1. Евгения Шарова говорит:

    Потрясающе! Вот такие вещи должны быть и в учебниках истории! О таких людях надо помнить!
    Спасибо, Всеволод Михайлович!
    С Днём Победы!!!

  2. Всеволод Кузнецов говорит:

    СПАСИБО, МИЛАЯ ЕВГЕНИЯ АРКАДЬЕВНА! С ДНЁМ ПОБЕДЫ!А ЕСЛИ БЫ МЫ ПРИДЕРЖИВАЛИСЬ СТАРОГО СТИЛЯ, ТО ЭТОТ ВЕЛИКИЙ ДЕНЬ ВЫПАЛ БЫ НА ДЕНЬ СВЯТИТЕЛЯ НИКОЛАЯ!

  3. Всеволод Кузнецов говорит:

    А ИМЯ ИГУМЕНА МОНАСТЫРЯ НЕ НАЗВАЛ. ЭТО — РАФАИЛ СИМАКОВ (В НЕДАЛЁКОМ ПРОШЛОМ — ОТЕЦ СЕРГИЙ).

  4. Всеволод Кузнецов говорит:

    ДЕНЬ ПОБЕДЫ
    Друзьям болгарским
    ЭТОТ ДЕНЬ, – ДЕНЬ СВЯТОГО НИКОЛЫ!
    Наши с вами – и горы, и долы
    Отмечают победу над смертью.
    Не случайно совпало, – поверьте. –
    ЭТОТ ДЕНЬ, – ДЕНЬ СВЯТОГО НИКОЛЫ!

    Вы поздравили нас и Россию,
    Что всегда вас поддержит плечом!
    И у нас был, – по старому стилю, –
    День, что назван «НИКОЛИНЫМ ДНЁМ»!

    Так уж, видно, СВЯТОМУ угодно, –
    ЭТОТ ДЕНЬ, – НАМ ПОБЕДУ ПРИНЁС!
    И Болгарин и Великоросс
    Дышат воздухом БОЖЬИМ – свободно!

    9 мая 2011 года, Таганка – Луговая. Храм Святого Николы
    на Болвановке – Храм Святой Троицы, в селе «Троица».

Добавить комментарий

Ваш e-mail не будет опубликован. Обязательные поля помечены *